Леонид Леонов: «Русский лес», перечитанный сегодня

«Вот здесь и здесь – слева, в уголку – художнику удалось сказать правду» – так схематически можно обозначить тему «соцреалистическая литература», как ее сегодня преподают в наших вузах и школах. Сегодняшнее изучение классиков соцреализма (которых из «законных» в нынешней программе осталось немного – Шолохов, Леонов, еще несколько авторов) стоит на том, «что художнику, несмотря на запреты и цензуру, все-таки удалось кое-что сказать».

Гораздо честнее, на мой взгляд, было бы объяснить, почему это советское «кое-что» с годами превращается в «ничто». 60 лет назад, в начале 1957 года, первую Ленинскую премию по литературе получил Леонид Леонов за роман «Русский лес». Роман до сих пор еще считается священной коровой, невиданным вольнодумством – именно за то, что Леонову якобы удалось за соцреалистической формой скрыть нечто собственное, несоцреалистическое (это пытаются доказать, например, Н.Л.Лейдерман и М.Н.Липовецкий в новом учебнике «Современная русская литература». М.: УРСС, 2001). Впрочем, это без труда находили в «Русском лесе» и раньше: те, кого украинский писатель Юрий Неборак называл «поколением трех точек» – целое поколение полусвободных читателей любило как раз такую «полусвободную литературу» – за то, что между строк там можно было прочесть то, чего не было, но очень хотелось. Однако сегодня «Русский лес» читается не лучше и не хуже приснопамятных Бабаевского или Галины Николаевой. Именно «не лучше и не хуже» – потому что соцреалистические романы нельзя сравнивать по качеству: их качество… одинаково, и в этом – их главная беда.

Язык – вот что сразу ставит автора такого романа в заведомо проигрышную позицию. Это замечательно точно уловил Сорокин – именно… однодушность, а точнее, неодушевленность, что ли, всего соцреалистического массива текстов. Их все действительно МОГ написать один человек. А точнее, нечеловек. Даже острая, нетривиальная мысль, высказанная при помощи официально ограниченного набора слов, ритма, режима речи, не может прозвучать – ей мешает мягкая, липкая оболочка «положительного», одномерного языка, которая гасит все удары, амортизирует любую боль и авторские амбиции. Нельзя языком политработника рассказать о первой брачной ночи. Язык соцреализма (его основные приметы давно описаны) придуман ТАК, чтобы на нем нельзя было выразить человеческое. Даже самому талантливому автору. Соцреализм – это суррогатная, даже при том что любящая мать: ей нравится процесс, но она способна вынашивать и рожать только суррогатных детей.

Именно поэтому в любой диктатуре (идеологической ли, экономической ли, неважно) есть два пути для талантливого человека: либо бороться за свой язык, причем бороться с обреченностью Сизифа, ни на что особо не надеясь, – либо подстраиваться под уже имеющийся формат, диктат языка – с тайной мыслью «потом, незаметно, потихоньку говорить что-то свое». К первому типу относился, например, Платонов. Он с требованиями партии поступал как подлинный постмодернист: понимая их буквально, доводил соцреализм до абсурда, вываливал тезисы потрохами наружу – и сам вываливался сразу за пределы языкового диктата. Леонов же, как большинство честных советских писателей, считал, что советскую власть можно обмануть ее же методами – и ее языком сказать главное, нутряное.

Это самообман и утопия. Сегодня роман Леонова, которым восхищались тридцать лет подряд, видится сработанным в точности под актуальные задачи партии. Отдельный негодяй (Грацианский), затесавшийся среди хороших патриотов, гадит и вредит, лицедействует, но и спустя 20 лет его выводят на чистую воду комсомолки, политработники, просто хорошие люди. Это абсолютно соответствует задачам 57-го года, когда роман и был отмечен: «Были отдельные перегибы с законностью в отношении советских граждан». Сталин (читай) и его клика держались на таких вот негодяях и доносчиках, как Грацианский. Партия очистилась от них – и всем опять будет хорошо. Герои романа при этом беспомощно нечеловечны. Главный герой бесплотен; главный злодей не просто нравственный подлец – он непременно еще и тайный агент охранки, и плохой отец, и трус, и чуть ли не действующий шпион – то есть в соответствии с соцреалистическими канонами обладает не одной, а сразу всеми отталкивающими чертами. Национальность его тоже довольно ясно читается. Он НЕ русский – в отличие от ВСЕХ остальных героев. (Недаром же за фразу «я не коммунист, зато я русский» Леонова подняли на щит почвенники.) Единственный фашист в романе тоже не простой, а такой – как говорят сегодня, «фашист-фашист»: он таков, каким его рисовали Кукрыниксы: знаток России и идейный враг ее, он такой, что называется, «с особым цинизмом», воплощение подлости, философ-садист, демагог, самодовольный безумец. Однако он – и то поинтереснее остальных героев романа, которые ведут себя как марионетки: мотивация их поступков совершенно лубочна и неестественна: сын профессора Вихрова Сергей идет в паровозное депо, чтобы «стать частью народа», дочь стремится на фронт, стыдясь укоров будущих поколений.

Никто нигде не правдив, не верится в существование ни одного из героев – даже острые моменты романа политы таким толстым слоем советской духовной штукатурки, что становится приторно даже от правды. Вся, казалось бы, боль о русском лесе в романе элементарно заменяется на боль о русской металлургии или русском самолетостроении. Это типичный роман-конструктор, производственный роман со своей борьбой «хорошего с еще лучшим» – но с поправкой на оттепель.

Однако то, что в 50-е казалось острым и небезопасным, сегодня видится абсолютно форматным, типично советским: все авторские «фиги» совершенно беззубы, скрыты под пудами многословной и безусловной веры в «хорошую» партию, которая разберется.

«Русский лес» хорош только одним: он еще раз опровергает миф о том, что можно писать правду, пользуясь официально дозволенными приемами: языком и темами, сюжетами и героями. Правду нельзя писать на языке неправды.

Первым любому диктату всегда сопротивляется язык: именно он и сообщает глубину и героям, и сюжету, и перипетиям. Это неверие советских писателей в силу и самостояние языка, самобытного авторского слова в борьбе с любыми тоталитариями подобно неверию в силу русского леса в одноименном романе: лес, как и язык, платит изменникам той же монетой.

(Архангельский Андрей. Правда в углу)
[НГ.070118]

Европа и Америка

Прилетая в Европу из бушевской Америки, испытываешь чувство, будто вернулся домой после долгого пребывания на чужбине. Все знакомое, все свое, все родное, та же культурная матрица.

Город не растекается ртутным пятном во все стороны, а расширяется архитектурной спиралью из исторического центра.

Люди делятся на нормально толстых и нормально худых, а не на спортивно-поджарых и бесформенно разжиревших.

Еда! Еда нормальная. Даже то, что почти всюду курят, и то скорее радует. Потому что граждане европейцы позволяют себе быть самими собой.

(Архангельский Александр)
[И.040809]

Противоречиво о Солженицыне

«Я считаю, что Солженицын сыграл огромную роль в советской истории. «Архипелаг ГУЛАГ» – очень значительная книга, это, бесспорно, книга такого же масштаба, как «Записки из Мертвого дома» Достоевского. Но в целом как писатель он – средний. И его социальную концепцию я считаю глубоко реакционной. Он не понимает советского общества и видит идеалы в прошлом» (Зиновьев Александр) [Рд.9008]

«Мне кажется, что самое слабое место в произведениях Солженицына – это образы женщин и обрисовка их характеров. Сквозь каждый (или почти каждый) женский образ у Солженицына просвечивает мужчина, многие годы лишенный общества женщин. Излюбленный женский, образ в его творчестве – это Вега (из «Ракового корпуса»), написанная таким сладким пером, что местами просто тошно становится. Даже «лаконизм», которому такую славу поет сам Александр Исаевич, отступает перед этой сладостью. Разве можно назвать «лаконизмом» многократные упоминания о стройной, перетянутой в талии фигуре Веги, каждый раз подчеркиваемые, когда речь заходит о ней? Иногда, когда речь идет о Веге, .в стиле появляются нотки, достойные даже не Солженицына, а какой-то сентиментальной (из плеяды « чувствительных») дамы-писательницы прошлого века, типа, скажем, Желиховской. Несмотря, на этот, по-моему, просчет, «Раковый корпус» принадлежит к числу моих любимейших вещей. В этом произведении говорится о смерти, и не какой-то отвлеченной, а стоящей рядом, дышащей в спину.
Отмечу еще одну особенность творчества Солженицына – иногда он становится подробным, даже слишком подробным в описании женских нарядов; например, в «Круге первом» тщательное живописание костюмов и платьев героинь местами лезет в глаза совершенно назойливо. Некоторые строки кажутся иногда написанными как бы рукой автора модного журнала «Бурда». И это наряду с самыми страшными строками о мучениях людей!
О чувстве юмора. Мне кажется, что оно у Солженицына почти (или совсем) отсутствует. Конечно, судьба делала с ним все, чтобы уничтожить это чувство, но иногда он хочет рассмешить читателя – и не может. В этом отношении Фазиль Искандер гораздо мастеровитее Солженицына. Правда, он не отбыл такого срока в тюрьме и лагере, но думаю, что и после таких испытаний чувство юмора его бы не оставило (или оставило бы вместе с жизнью).
Мне кажется, что, объявив себя христианином, писатель слишком «пылает злобой» против «дурных людей», попавших в кругозор его творчества. Вообще в его писаниях слишком ярко противопоставляются « палачи» и «жертвы».
Лично я не во всем и не всегда разделяю позицию Солженицына, рассматривая совместно и сравнительно «старые» и «новые» тексты его произведений. Мне, например, «атомная» завязка нового варианта «В круге первом» нравится куда меньше, чем прежняя. В новой завязке устранен идиотизм, присутствовавший почти во всех проявлениях властей в этой сфере. Закрадывается мысль: а не право ли было государство, преследуя зэков? На самом же деле абсолютная нелогичность и непредсказуемость любого действия Системы вытекала из ее собственной внутренней нелогичности. Мне кажется, заменяя прежнюю мотивацию репрессий против Иннокентия более логичной – во втором варианте, Солженицын льстит Системе, очеловечивает ее. Элемент «театра абсурда», вообще присущий нашей действительности, в произведениях А. И. Солженицына как бы притушен – люди и события «слишком честно» ведут себя. Думаю, что в этом отношении Солженицын уступает Ю. Домбровскому, в произведениях которого подчеркнут именно «сумасшедший», нелогичный элемент происходящего (не думаю сравнивать между собой этих двух писателей, у каждого из которых – своя концепция действительности, свой талант).
Относительно своих пристрастий в русской литературе Солженицын довольно полно ответил в «ЛГ» (№ 12 за 1991 год). Своей путеводной звездой он, как и почти всякий русский человек, называет А. С. Пушкина. Из других писателей, оказывавших на него влияние, он, к моему удивлению, упоминает Е. Замятина – прозаика, с моей точки зрения, устарелого и не без манерности. Влияние М. И. Цветаевой, мне кажется, гораздо сильнее. Среди писателей прошлого, мне кажется, Александр Исаевич намеренно не упомянул Н. С. Лескова, близкого ему своей «старомодностью» и пристрастием к славянизма
м»
(Грекова И.)
[ЛГ.9124]

«Все мельчает. Мельчает политика, и российская, и мировая: не то что наполеонических фигур, даже людей уровня Черчилля и Тэтчер не видать. Мельчает экономика; ни философического Филипса, ни злобного Форда, ни Рябушинского с Третьяковым что-то не видать. Место мощных людей заняли мощные структуры. Корпорации, партии, коалиции. Но мельчает и культура, где никаких «структур» нет и быть не может. Поэтому спасибо Солженицыну. В частности за то, что – по слову Гете – имеет мужество жить долго. В этом тоже одно из его социальных призваний» 
(Архангельский Александр)
[И.031211]

«Когда в «Новом мире» получили рукопись «Одного дня Ивана Денисовича», они дали ее почитать Синявскому. Читаем мы рукопись, передаем странички друг другу – и идет разговор: вот какой-то там учитель из какой-то там Рязани вдруг написал такое – представляете, что он напишет дальше? А я, злобная тварь, прочитав это дело, сказала: «Один день…» — замечательная вещь, потрясающе написанная. Однако автор попадает в очень сложное положение, потому что его творческий путь начинается с вершины. И все, что он напишет потом, будет хуже. Так и вышло. Его эксперименты с русским языком совершенно чудовищны. Они показывают его полную глухоту. Как и его стихи, и его публицистика»
(Розанова Марина)
[МН.0346]