Илья Кабаков и мой «космический ужас»

Виктор Лошак делится ощущениями от чтения в отпуске:

Случаются отпуска, когда сходишь с ума от графоманов и изящных мыслителей. А бывает, как в этом, повезет: на десяток романов есть "Метель" Сорокина, "Черная обезьяна" Прилепина, но главное и, кажется, широко не замеченное наслаждение — "Каталог": диалог самого известного и дорогого из живущих сегодня русских художников Ильи Кабакова с философом (кстати, автором "Огонька") Михаилом Эпштейном. Идеалист опешит: из чего вырастал советский гений! Из кромешного одиночества, тотальной ущербности, приспособленчества ("в зависимости от среды я невероятный хамелеон"), из первых 25 лет жизни, в которых ни разу не было собственного угла, из паники перед ситуацией выбора (говорит, что даже меню последние лет 20 не открывал), из давно понятого бесчувствия к близким… Неужели так откровенно можно говорить о себе? Где пафос? Где величие свершений, если о собственной классике можно сказать: "Я не люблю свои работы, они мне не нравятся".

Илья Кабаков, Михаил Эпштейн. КАТАЛОГ. Вологда: Герман Титов, 2010. — 344 с. (Библиотека московского концептуализма)
ISBN 978-5-91967-009-4

+ (из этой книги, Илья Кабаков): У меня была, особенно в молодости, очень сильная преданность космосу. Я почему-то рвался за черту города, бродил в одиночестве в горах, лежал на берегу моря, глядя в бездну звездной ночи. И меня охватывал космический ужас. Я вдруг воображал, что я не просто на плоскости лежу и надо мной купол неба, а что Земля – огромная летящая банка, я лежу на ее поверхности, причем, она круглая и можно с нее соскользнуть, слететь, и мы летим в каких-то невероятных пространствах. Надо сказать, это было на пределе моих психических возможностей, и я подходил к краю безумия. То есть космические переживания, помимо энергетики, обладают разрушительной способностью, грозят тебя уничтожить.
И у меня, смешно сказать, было в нежном возрасте нечто подобное (JR) — о "космическом ужасе" когда-нибудь напишу, как буду посвободнее.

Философия очереди

Очередь — чистое ожидание, оттого время тянется так томительно: оно ничем не заполнено, отверсто во всей своей пустоте. И все же что-то совершается — само собой, без твоего участия и воли, так что с каждой минутой ты становишься ближе к цели, не шевельнув и пальцем.

Человек в очереди вроде бы и бездеятелен, как Обломов, но вместе с тем и деловит, как Штольц, поскольку все время куда-то движется, сохраняя притом инертную массу покоя. Время вытягивается в никуда из общего запаса жизни, и все же это нужная трата, хотя и, очевидно, бесполезная. Если бы очередей не было, их стоило бы изобрести, потому что в них человек избавляется от бремени свободы, обретая наглядный, линейно очерченный смысл существованья. То, что могло бы стать простым, грубо физиологическим актом поедания мяса или сыра, приобретает социально отдаленную, но непременно достижимую перспективу, причем с каждым мигом и часом она становится все доступней. Расстояние неминуемо сокращается, увеличивая радостный зуд стояния. Время течет по законам прогресса, неуклонно приближая к долгожданной цели. Очередь — школа терпения и фабрика оптимизма, поскольку для стоящих в ней она обязательно сокращается: терпение получает награду за наградой. Так, вместо животного потребления пищи происходит воспитание человеческих чувств на подступах к ней, социализация инстинкта, планомерное распределение сил и возможностей, осознание себя членом коллектива. Где еще так легко и естественно, без инструкторов и капиталовложений, осуществляется программа гуманизации и социализации природных потребностей? И где еще так полно удовлетворяется психологическая потребность, свойственная многим и многим: заняться таким делом, чтобы ничего не делать, но при этом быть предельно занятым? Стоя в очереди, легко обрести мир с миром и с самим собой.

Хотя очередь мешает человеку, преграждает путь к цели, он все-таки очень дорожит своим местом в ней. Вроде бы, хочется стать поближе, разрушить строй и толпой обрушиться на добычу — но что-то сдерживает. Каждый испытывает два чувства: превосходства над задними и ревности к передним. И все же первое чувство побеждает: сохранить свое место от напирающих сзади лучше, чем захватить у стоящих впереди. Почему? Да ведь очередь движется, передняя часть, а следовательно, и зависть — тают, а хвостовая часть, значит, и превосходство — растут, свое место становится все дороже. Тут интерес будущего все время имеется в виду и прибывает, прибывает, так что общество, живущее будущим в большей степени, чем настоящим, моделируется очередью. Важно и то, что в очереди каждый занимает не только физическое, но и как бы служебное место, пребывает в должности, чем решается проблема временной безработицы в свободное от работы время. Дело в том, что каждый не только занимает свое место, но еще и охраняет его, несет дозор на границе половецкой степи, откуда вот-вот могут выскочить дерзкие захватчики или выползти вкрадчивые лазутчики-пластуны. От бдительности каждого зависит порядок во всей очереди, ибо цепь, порванная в одном звене, — уже не может соединять людей и вести к одной цели.

Стояние в очереди — еще и надзор за очередью, деятельность контроля и проверки, которая, как известно, обеспечивает диктатуру большинства над меньшинством.
Таким образом, в очереди реализуется нравственный принцип: «один за всех и все за одного», поскольку каждый, не пропуская никого перед собой вне очереди, не пропускает никого и перед всей остальной очередью. Интерес личный стоит на страже общественного.
Реализуется и другой теоретический принцип «равенства без уравнительства», ибо каждый может свободно встать в очередь, но приобретает при этом условный порядковый номер, отличающий его от других. Очередь — это воплощенная мечта социального математика, утописта-пифагорейца об оживотворенном натуральном ряде чисел, где каждый отличается от другого только порядковым номером. Тут воистину «всякая вещь может быть передана числом», и все ее своеобразие — только в количественном ранге, так что именно числовая модель порождает порядок социальной вселенной. Если толпа — это хаос, то очередь — космос, устроенный по законам числовой гармонии. Но, в отличие от античного космоса, новейший вброшен в историю и число обретает свойство самодвижения. Очередник постоянно меняет свой номер, очередь — это натуральный ряд в движении, от сотен к десяткам и единицам, а затем снова в том же порядке. Вышедшему из очереди — точнее, дошедшему до конца — что остается? Пойти домой, поесть, отдохнуть и, опустошив запас, снова встать в ту же очередь, которая и не кончалась, лишь условно прервалась на ночь.
Вот почему очередь, как мудрая змея-искусительница, постоянно кусает свой хвост: передний то и дело становится задним. Лишь по видимости очередь представляет собой линию, в действительности это круг, конец которого смыкается с началом. Тот, кто вышел спереди, обходит очередь и вновь становится сзади.
Бесконечна диалектика бытия в его круговращении, в сцеплении причин и следствий. Бесконечна и наша очередь — фараонова пирамида, где камни снизу все время вынимаются, чтобы достроить верх; где человечество вновь и вновь пытается численной конечностью своей воспроизвести бесконечность натурального ряда. И каждый уже многократно побывал во всех существующих очередях, вставлен и в первый миллион, и во второй, и в третий — невинная подтасовка социальных мечтателей, вынужденных бесконечных целей достигать конечными человеческими средствами и потому пускающих их на многократный износ.

Пожалуй, очередь и впрямь останется от наших времен, как пирамиды от египетских, — достойный памятник цивилизации натурального ряда, единицами мостящей себе путь к славе и вечности. Очередь — та же пирамида, только «гуманистическая», сложенная не из камней, а из людей и потому текущая во времени, а не застывшая в пространстве. Прогресс налицо: то было время доисторическое, у нас — историческое, потому и пирамиды слагаются не в песчаной пустыне, а в пустоте времени: из бесчисленных песчинок-минут, из глыбистых дней и лет, которые каждый выворотил из своей жизни и, сгибаясь под тяжестью ноши, по ступеням всех выстоянных очередей вознес на очередную вершину этой окаменевшей громады времен. Каждый раб на строительстве этой пирамиды возносит свой камень, свой час — и спускается обратно, чтобы взвалить на себя и вознести следующий, идя в очередной раз по следам всех предыдущих. Очередь порою видится как цепочка людей, непрерывно передающих друг другу из рук в руки что-то невидимое: это камни времени, водружаемые на том общем месте, куда стекаются все очереди и которое можно, памятуя египетский прообраз, называть пустыней времени, или абсолютным нулем. Пирамиде нужна именно пустыня, ибо любой другой, положительный рельеф местности унижает и сглаживает ее. Только абсолютный нуль утоляет устремление в нумерационную грандиозность, в последовательный охват всех и многократное использование каждого.
Узнаю тебя, последняя розановская любовь, славный, вечный Египет — и как бы вновь полюбил этот вероломно-верноподданный писатель свою отчизну, доживи он до пирамид, слагающихся из разбросанных в его «апокалиптическое» время камней. Ведь из бурлящих, митингующих толп, заливающих улицы в период между двух революций, выкристаллизовался новый, строгий геометрический стиль — словно по линейке проведенных очередей. И самая высокая, монументальная из этих пирамид — с основанием в главной усыпальнице…
Так и вижу его третий том «Опавших листьев» — а там, вместо привычных беглых помет «за нумизматикой», «разбирая сигары», «в ватерклозете», стояло бы всюду одно — «в очереди». И потом — сплошные белые листы, точнейшее воплощение жизни, ушедшей в чистую очередность, чтобы перелистывать не читая, а в конце та же приписка: «в очереди». А под ней дата, no-новому грандиозная: очередное тысячелетие очередной эры.

(Эпштейн Михаил)
[РК.9204]

Опасность экофашизма

Что такое борьба классов в сравнении с вековечной борьбой цивилизации и природы? Так, пустячок из истории XX века. С XXI века мелочи внутриклассовых распрей будут изжиты и вовсю развернется грандиозная баталия между защитниками цивилизации и природы. Под зелеными флагами, идейная функция которых совпадает с маскировочной, пойдут в битву стражи лугов, нимфы лесов, наяды озер и боевые легионы «ангелов чистого неба». Окажется, что вся древняя языческая мифология — это вовсе не фантазия, а предсказание светлого будущего. В каждом озере будет обитать своя наяда—представительница женской лиги в защиту девственной чистоты наших вод. А за каждым кустом сирени будет стоять дриада и обрубать руку тому, кто потянется сорвать душистую ветвь в подарок возлюбленной.

Если же его любовь все-таки увенчается взаимностью и принесет законные плоды, то после второго отпрыска супруг будет кастрирован. Чтобы лишнее чадо не чадило воздух и не потребляло, драгоценных природных ресурсов, и без того ограниченных.

Может, быть, это и преувеличение, но никак не шутка. Именно такова программа многих экологических движений на Западе, легко смыкающихся с мальтузианством, теорией перенаселенности нашей планеты. Экологи бьют тревогу. Человечество плодится и размножается, а природные запасы ограниченны. Урожайность растет в арифметической, а рождаемость — в геометрической прогрессии. Человек плодовитее, чем рис или кукуруза.
Выход один: сократить рождаемость. Ограничить потребление. Беречь ресурсы. Каждая новая фабрика — удар по достоинству природы и покушение на счастье человечества. Необходимо срочно покончить с концепцией развития и заменить ее концепцией сохранения. И пусть правительство позаботится, чтобы уровень населения страны не превышал уровня ее ресурсов.

Как всякий мироспасительный проект, экология сама становится опасной. Так и видится предел экологических мечтаний: голубая планета в блеске океанов, овеянная свежим дыханием лесов, — и ни одного преступного следа не осталось на ее девственном лоне! Вообще никаких следов. Как прекрасен мир без человека! Без человека —это звучит и смиренно, и гордо!

И какой прекрасный повод порассуждать об арийской расе, сохранившей языческих богов в своей исконной близости природе, почве, земле. И об иудейском капитале, губящем землю ради наживы. О пагубной неарийской идее развития. И о злокозненном Боге, сказавшем: «Плодитесь и размножайтесь». А также поручившем Человеку владеть всею Землею: «Наполняйте землю, и обладайте ею, и владычествуйте над рыбами морскими, и над птицами небесными, и над всяким животным, пресмыкающимся по земле». Не от этой ли властолюбивой веры раковая опухоль цивилизации на теле планеты?

Что может ответить на эти обвинения цивилизация? И под какими знаменами ей выступать?

Что касается цвета, то, на мой взгляд, предпочтительнее всего цвет радуги. Где присутствует, кстати, и зеленый, hе оттесняя ни голубого, ни оранжевого. Впрочем, поскольку мир в целом и так многоцветен, можно обойтись вовсе без знамен. Будем считать, что знамя планеты — это и есть сама планета, а также то красочное знамение, которое само собой, без древка, возникает в воздухе, преломляя в нем свет и влагу.

По существу же цивилизация может ответить экологам, что лишь недостаток цивилизации губителен для природы. В развивающихся странах природа куда больше страдает и вырождается, чем в высокоразвитых. И все беды советской природы, более истребляемой, чем потребляемой, именно оттого, что настоящая цивилизация здесь еще и не ночевала. Фабрика, льющая свои отходы в питьевую воду, — такое же варварство, как и дикарь, льющий в нее свою мочу. И только большой цивилизации дано излечить раны, наносимые природе малой цивилизацией.

Соотношение здесь такое же, как между верой и знанием. Приобретая малый начаток знания, человек теряет веру в Бога. Когда же он приобретает больше знания, то возвращается к вере. Так и цивилизация, развившись чуть более, чем позволял ей «развитой социализм», уже начинает работать на благо природы. И, кстати, преодолевать последствия тех катастроф, к которым расположена сама природа, периодически терзающая себя: вулканы, ураганы, метеориты…

Так, в один ужасный день на Земле вымерли все динозавры, царившие на ней 160 миллионов лет. Не от фабричных труб и стоков, не от ядерного взрыва — просто природа в очередной раз в порыве беснования растерзала себя. А существовала бы тогда цивилизация — глядишь, пару-другую динозавров она бы сохранила, вынянчила, размножила, и не пропал бы славный род глумливых великанов, которому теперь детишки только изумляются на цветных картинках. Ноев ковчег, творение рук человеческих — вот прообраз цивилизации, спасительной для живых существ. И спасающей их, по воле Божией, как раз от ярости природы, от разверзшейся хляби небесной.

Ну а дальше в споре пошли бы уже цифровые выкладки. Экологов — с одной стороны, экономистов — с другой. Экологи говорят: человечество больше потребляет, чем производит. Цены на продукты питания и на минеральное сырье непрерывно растут, потому что запасы их сокращаются.

Экономисты же вычерчивают кривую за последнее столетие а то и тысячелетие. Чем больше срок, тем нагляднее. И кривая эта показывает, что, несмотря на маленькие зигзаги, цены на питание и сырье уверенно падают, как Ниагарский водопад. Хлеб, мясо, нефть, железо дешевеют, потому что совершенствуется технология их производства. Причем совершенствуется гораздо быстрее, чем сокращаются соответствующие ресурсы. И вообще нехватка ресурсов — лучший стимул научного воображения. Нельзя сделать и шагу вперед, чтобы в промежутке чуть-чуть не упасть.

И поэтому продовольственная ситуация в 80-е годы — и в целом мире, и в отсталых странах — несравненно лучше, чем в 60-е. Именно тогда экологи забили -тревогу, предсказывая всемирный голод уже в начале 70-х годов. Потом они перенесли свое пророчество на конец 70-x. Потом на 80-е. Теперь, чтобы не так наглядно ошибаться, щедро отпускают .для предстоящего голода срок ожидания побольше, до второго десятилетия, а то и до середины XXI века. И требуют опомниться и срочно сократить рождаемость.

Между тем именно в странах с наибольшей рождаемостью продовольственное положение исправляется быстрее всего: Индия, Китай. И вообще производство продуктов за любой обозримый период росло быстрее, чем население, от какого бы панического предсказания ни отсчитывать, хоть от книги самого Мальтуса (1798). Одним словом, все, что ни предсказывают экологи, исполняется в точности наоборот.

Укажем на замечательное пари, которое заключили в 1980 году два непримиримых соперника: крупнейший и знаменитый американский эколог Пол Эрл и не столь знаменитый, хотя и крупный- американский экономист Джулиан Симон. Первый утверждал, что цены на металлы к 1990 году возрастут, второй — что упадут. Были выбраны образчики пяти важнейших металлов общей стоимостью 1000 долларов. Пришлось экологу, проигравшему по всем статьям, выплатить экономисту разницу между старой и новой ценой, а подешевели металлы в среднем примерно в полтора раза.

И тем не менее экологи продолжают бить тревогу. Это превратилось в их профессию — так называемый «алармизм». С телевизионных экранов, разгоняя веселье реклам, вещают остепененные Кассандры. И в аудиториях, где они выступают, собирается гораздо больше встревоженных слушателей, чем вокруг оптимистически настроенных экономистов, которых слушают только полудремлющие коллеги.

Кажется, вот-вот американские экологи, вытесненные из точной науки, выйдут на площадь. И народ пойдет за ними, а не за надежными и обнадеживающими математическими формулами. Таков общественный потенциал тревоги. И такова ее общественная опасность.

Что если экология, заявившая о себе зеленым цветом древесной кроны, двинется глубже? В корни, в почву, в массы. Не станет ли она коричневой? Экофашизм — вот еще неучтенная опасность XXI века»

(Эпштейн Михаил. Зеленое и коричневое)
[НГ.920303]

Смерть по-русски и по—американски

«В XIX веке, со времени гоголевских «Мертвых душ» и «Записок из Мертвого дома» Достоевского некрореализм становится чуть ли не господствующим методом русской литературы, а живой труп – почтенным и типическим персонажем. Что же удивляться, что в ХХ веке труп оказался живее всех живых и с центральной площади посылал руководящие указания постепенно умирающей стране. Кажется, из всех революционных гимнов одно только и было пророчески выполнено: «и как один умрем». смерть стала столь обыденна и повседневна, что государство наложило на нее суеверный запрет и убрало из философии и литературы. Государство с его деликатными расстроенными нервами просто не выносит, когда в доме повешенного говорят о веревке.
В житейских же разговорах кто как умер или кто как был прикончен – самая теплая и задушевная тема. также и большая литература, от «Котлована» Платонова до солженицынского «Архипелага», неизменно живописует разнообразные способы прекращения жизни.

В Америке, наоборот, государство нисколько не запрещает говорить о смерти и даже радо по-деловому напомнить о ней. На обратной стороне водительских удостоверений напечатано стандартное заявление от имени владельца (без подписи недействительно): «Настоящим я приношу по своей кончине следующие анатомические дары: (1) любые органы или ткани, (2) за исключением следующих (укажите)». В Советском Союзе подобный документ был бы воспринят как черный юмор, в Америке же государство не шутит и не пугает, а просто рассудительно подходит к проблеме: если тебе позволяют водить машину до самой смерти, то почему бы и тебе не разрешить воспользоваться твоими органами, когда они тебе уже не понадобятся?»

(Эпштейн Михаил)
[НГ.911224]

Постперестроечные мысли о религии

Религия представляется как легкий путь обретения истины, обретения себя в мире. Такой она представляется людям, не получившим религиозного образования и опыта сомнения. Общество ищет одномоментного радикального выхода из состояния, в котором оказалось. И религия дает иллюзию этого выхода. Это путь соблазна, по-моему, и путь очень опасный. Дело в том, что все эти искания и порывы в сторону церкви имеют сегодня не религиозную основу, а сугубо социальную. Религия воспринимается, как социальный выход(…), как своеобразная форма идеологии. Хотя церковь по существу антиидеологична, поскольку обращена к каждому отдельному человеку. На этом и построен опыт церкви. Мы же воспитаны в марксизме, в идеологическом сознании. На смену одной идеологии общество ищет другую.
(Кривулин Павел)
[Нд.9043.13]

Именно безверие советских лет сформировало такой тип человека, про которого нельзя определенно сказать ни “православный”, ни “иудей”, ни “мусульманин” – но просто “верующий”. В западных странах это понятие почти не употребляется как лишенное смыла. Верующий во что? Какой деноминации? Но в Советском Союзе все верующие были уравнены по отношению к господствующему типу неверующего – и вот вера, теснимая со всех сторон, вдруг действительно стала наполняться каким-то положительным содержанием. Просто вера. Просто в Бога. Таких верующих в Советском Союзе сейчас гораздо больше, чем исповедующих какую-либо определенную веру. Вот это и можно назвать бедной религией. Это религия без дальнейших определений, столь же прямо и цельно предстоящая Богу, как целен и неделим сам Бог.
(Эпштейн Михаил)
[НГ.911009]

– Иосиф, в своем эссе «Путешествие в Стамбул» вы высказывались довольно определенно в похвалу многобожию по сравнению с монотеизмом, выводя из этих категорий соответственно демократическое и авторитарное мировоззрение и общественное устройство. Напомню ваши слова: «В сфере жизни сугубо политической политеизм синонимичен демократии. Абсолютная власть, автократия синонимичны, увы, единобожию».
– Я и сейчас придерживаюсь тех же взглядов. Я вообще считаю, что конфликт между политеизмом и монотеизмом, может быть, одно из самых трагических обстоятельств в истории культуры. Я думаю, такого конфликта – особенно если учесть форму, которую он принял, — по существу нет. Было два или три человека в мировой истории, которые старались с этим каким-то образом совладать. Был Юлиан Отступник, а в стихах нечто подобное пытался осуществить Константин Кавафис. У него шесть или семь стихотворений про Юлиана Отступника. Для греков идея Троицы была как бы досадным сужением всей амплитуды.
– Поредевший Олимп?
— Что-то вроде.
(Бродский Иосиф)
[НГ.911221]